Пушкин как наш современник

В дерзком и, на первый взгляд, вызывающем подзаголовке этого эссе на самом деле нет ничего ни дерзкого, ни вызывающего. Пушкин – создатель русского литературного языка. Мы говорим и пишем на том же языке, на котором написаны все без исключения вещи зрелого Пушкина. И вся послепушкинская отечественная литература. Уже одного этого было бы достаточно, чтобы утверждать его сегодняшнюю современность, как данность. Однако, дело не только в этом.

О том, что Пушкину суждено стать нашим современником, первым угадал гениальный мистик и прозорливец Николай Васильевич Гоголь, бывший его реальным историческим современником и приятелем. «Пушкин есть явление чрезвычайное и, может быть, единственное явление русского духа: это русский человек в конечном его развитии, в каком он, может быть, явится через двести лет». Эту цитату, знакомую каждому прилежному школьнику, мы чаще всего воспринимаем отвлеченно, как некую удачную метафору двухвековой долговечности и востребованности Пушкина. Однако в ней скрыт более глубокий и прямой смысл. Пушкин не только ничуть не устарел, но в нем открыты нам, живущим сегодня, такие смыслы и откровения, которые, возможно, в его время были или не востребованы, или еще несущественны для русского социума и русского развития. Да, честно говоря, и сегодня далеко не все соотечественники Александра Сергеевича доходят до тех истин, к коим взлетал его пылкий и неповторимый ум.

Работая над «Пушкинским календарем», вышедшим к 200-летнему юбилею поэта, я задумалась вот над чем. Гений Гоголя дважды в одном предложении употребляет вероятностный фразеологизм «может быть» – то есть, читать его можно так: может быть – через двести лет, а может быть, и позже, еще лет через двести… явится он, «русский человек в его конечном развитии» – равновеликий нашему Пушкину. (А, может быть, и не явится вообще – такой вывод тоже является определенной вероятностью). Может быть, Пушкин и есть наш вечный современник, опередивший русскую литературу и нас, ее адептов – навсегда?!

В 1937 году, когда наша страна и русские изгнанники в Европе с одинаковым воодушевлением отмечали столетие со дня гибели Александра Сергеевича, в Париже вышла книга «Живой Пушкин» П.Н.Милюкова, лидера влиятельной до 1917 года кадетской партии. Тут требуется маленькое отступление. Как известно, эмигрантов первой волны не шибко приветствовали в официальных кругах французской интеллигенции, чаще всего в ту пору «левой». Вспомним хотя бы, что симпатии к коммунистам и лично Сталину до своей поездки в Москву 37-го года испытывал и будущий лауреат Нобелевской премии Андре Жид, и многие, сочувствующие тогда советской власти деятели культуры – члены ФКП: Луи Арагон, Андре Бретон, Поль Элюар и др. Несмотря на это несоответствие ведущим политическим трендам того времени, сочинение «белоэмигранта» Милюкова публиковалось накануне памятной даты – из номера в номер, с продолжениями, в известной парижской газете «Последние новости». И выдержало два книжных издания в течение полугода – случай в эмиграции тех лет единичный. Пропуском русскому миру во французский мир, конечно, послужил сам Пушкин.

Так что же нового сказал общественный деятель и знаменитый историк на столетие смерти поэта? «Пушкин «живой» достаточно велик, чтобы ставить его на ходули. Он такой живой, что мы забываем хронологическое расстояние, отделяющее нас от него, и склонны судить о нем как о нашем современнике… Каждому из нас, русских, здесь и по ту сторону черты, он понятен и близок. Он вызывает в нас все те же эмоции, которые вызывало его творчество: он вечен».

И сегодня, стремительно приближаясь к 185-летию с того горького дня, как наш Пушкин покинул нас, мы думаем точно так же: он вечен, и при этом он – наш современник. Право, кто же другой может так смутить и развеселить нас смещением времён в России, как он:

Теперь у нас дороги плохи,
Мосты забытые гниют,
На станциях клопы да блохи
Заснуть минуты не дают;
Трактиров нет. В избе холодной
Высокопарный, но голодный
Для виду прейскурант висит
И тщетный дразнит аппетит,
Меж тем как сельские циклопы
Перед медлительным огнем
Российским лечат молотком
Изделье легкое Европы,
Благословляя колеи
И рвы отеческой земли.

Конечно, за двести прошедших лет «кое-что» изменилось в Отечестве нашем: клопов и блох извели, трактиров, напротив, стало больше, и прейскуранты в них вовсе «не для виду». Что касается «изделий легких Европы», по-прежнему пользующихся у нас спросом, то да, лично я видела, как самодеятельный умелец пытался на сельской дороге оказать «техническую помощь» – снять колесо «Мерседеса» с помощью кувалды, да только перепуганный владелец авто – этому воспротивился.

Но заглянем еще раз в «Евгения Онегина» и найдем, что сам автор отвечает на вопрос, когда же мы, наконец «догоним» благословенную «Европу»:

Когда благому просвещенью
Отдвинем более границ,
Со временем (по расчисленью
Философических таблиц
Лет чрез пятьсот) дороги, верно,
У нас изменятся безмерно:
Шоссе Россию здесь и тут,
Соединив, пересекут.
Мосты чугунные чрез воды
Шагнут широкою дугой,
Раздвинем горы, под водой
Пророем дерзостные своды,
И заведет крещеный мир
На каждой станции трактир.

Однако, не все так просто! Юрий Лотман, выдающийся исследователь и комментатор Пушкина, отмечает, что он, будучи страстным читателем и библиофилом, выписывал себе книги на разных языках, и не только собственно литературные. В данном случае он в иронической интонации, коей владел, как никто другой, интерпретирует сочинение французского статистика Шарля Дюпена (1784–1873) «Производительные и торговые силы Франции», где приведены данные о состоянии экономики европейских стран, в том числе и России. Этот европейский составитель «философических таблиц» и графиков развития указал на «пятьсот лет», которые понадобятся России, чтобы догнать Европу хотя бы по части дорог и мостов. Однако, то, что у Гоголя – реальное пророчество, у статистика и экономиста – элементарная ошибка. Уже через 50 лет после его «философических таблиц» Российская Империя начала вырываться вперед так сильно, что у многих стран появилось желание ее «остановить», – увы, это и было сделано. А сегодня, всего 200 лет с небольшим лет спустя – такую дугу «чрез воды» загнули с Крымским мостом, что диву даешься! И впереди у нас по Шарлю Дюпену – еще целых триста лет! Хотя дорог в России, честно говоря, нам строить – не перестроить, больно уж страна у нас большая! Тот же Гоголь гениально заметил: «Многое в истории разрешает география».

Ну, это так, a propos!

Вернемся к Пушкину. Сколько я ни думаю о нем, все более убеждаюсь, что ни среди его современников, ни в более поздние времена не было ни одного человека, который во всей совокупности своих сочинений так смело перешагнул бы столетия, и ни в одном своем чувстве и ни в одной мысли не устарел. Ставшая расхожей фраза Аполлона Григорьева «Пушкин – наше все», несмотря на иронические коннотации, возникшие в наши постмодернистские времена вокруг да около нее, действительно выражает главное. Александр Сергеевич понимал русскую жизнь в ее историческом развитии – какой она была до него, и какой будет после, – хотя бы и в наше время. Не случайно в недавние дни мирового карантина русская часть Фейсбука принялась перечитывать «Пир во время чумы» и отсылать к актуальным цитатам из него – например, к знаменитому «Гимну в честь Чумы» пушкинского Вальсингама:

Итак, — хвала тебе, Чума,
Нам не страшна могилы тьма,
Нас не смутит твое призванье!
Бокалы пеним дружно мы
И девы-розы пьем дыханье, —
Быть может… полное Чумы!

Маленькие трагедии, включающие и «Пир во время чумы», были написаны, как известно, осенью 1830 года в Болдине, где поэта застала холера. С 1817 года начинается летопись пандемий (всемирных эпидемий) холеры. За век с небольшим (с 1817 по 1926 год) по миру прокатилось шесть таких волн, не считая регулярных вспышек в отдельных странах. Но особенно тяжелый след в России оставила та двухлетняя «кочующая» эпидемия 1830-1831 годов.

Родовыми землями в Нижегородском крае дворяне Пушкины владели еще до Смутного времени, но управляли ими два века столь бестолково и бесхозяйственно, что оказались почти разорены. Александр Сергеевич отправился в имение накануне женитьбы, дабы разобраться с хозяйством и поправить материальные дела, да неожиданно застрял там из-за вспыхнувшей «индийской заразы». Запрет выезда и въезда в столицу задержали Пушкина в Болдине на целый месяц, оторвали от невесты как раз накануне свадьбы. Понятно, что он рвался в столицу, как никогда прежде. Между прочим, и не раз пытался преодолеть выставленные карантины, чтобы проникнуть в Москву (о чем свидетельствуют его письма невесте и друзьям), но был неизменно возвращаем восвояси. Так что стихи «нам не страшна могилы тьма» и «бокалы дружно пеним мы» можно отнести и к самому пылкому жениху.

Но… также – и к недавним московским любителям «шашлычков» в нашем нынешнем короновирусном сидении – тоже! Все повторяется. Игра со смертью, как с реальным персонажем человеческой жизни – ирреальна, и это воистину страшный выбор. Надо сказать, что мотив Смерти, которая воспринимается не как некая фиксированная точка окончания жизни, а действительно как ее реальное действующее лицо, вмешивающееся в ход событий и определяющее поступки живых, звучит во всех «Маленьких трагедиях» Пушкина. И именно это делает их притягательными для многих современных нам режиссеров, а значит, и для нас, зрителей.

Годом позже, летом 1931 года, Пушкин вновь оказывается в центре все той же бушующей холеры, но уже в северных краях Империи. Переписка его тех дней интенсивна. «В Петербурге свирепствует эпидемия. Народ несколько раз начинал бунтовать. Ходили нелепые слухи. Утверждали, что лекаря отравляют население. Двое из них были убиты рассвирепевшей чернью» – информирует он в те дни соседку по Михайловскому Прасковью Осипову. А ближайшему другу Вяземскому из Царского Села в Москву о тех те же новостях сообщает с явной горечью: «В Петербурге народ неспокоен; слухи об отраве так распространились, что даже люди порядочные повторяют эти нелепости от чистого сердца».

Как видим, коспирологические версии народ во все времена подхватывает и разносит гораздо охотнее реальных. Но Пушкин не был бы Пушкиным, если бы остановился только на констатации фактов и событий, ему известных. И в нескольких письмах давнему товарищу и издателю Петру Плетневу он подводит свою мысль к главному: «Не холера опасна, опасно опасение, моральное состояние, уныние, долженствующее овладеть всяким мыслящим существом в нынешних страшных обстоятельствах».

А днями раньше тому же адресату отправляет и вовсе необычное послание, в котором говорит с ним уже не только как современник, но как утешительный посланник вечности: «Письмо твое от 19го меня крепко опечалило. Эй, смотри: хандра хуже холеры, одна убивает только тело, другая убивает душу. Дельвиг умер, Молчанов умер; погоди, умрет и Жуковский, умрем и мы. Но жизнь все еще богата; мы встретим еще новых знакомцев, новые созреют нам друзья, дочь у тебя будет расти, вырастет невестой, мы будем старые хрычи, жены наши – старые хрычовки, а детки будут славные, молодые, веселые ребята; а мальчики станут повесничать, а девчонки сентиментальничать; а нам то и любо. Вздор, душа моя; не хандри – холера на днях пройдет, были бы мы живы, будем когда-нибудь и веселы».

Эти мудрые слова 32-летнего Пушкина мне от всей души хочется сегодня переадресовать всем, кто находится в унынии и печали по поводу нынешней пандемии, метко, по-пушкински, прозванной русскими «ковидлой».

И вот еще одна интересная тема – неутихающий русский спор между «западниками» и «славянофилами» (сегодняшними «либералами» и «патриотами»). Упомянутый выше Аполлон Григорьев в статье «Западничество в русской литературе» дал, на мой взгляд, исчерпывающе точное определение: «Пушкин не западник и не славянофил. Пушкин – русский человек, каким сделало русского человека соприкосновение с сферами европейского развития».

А мой любимый Василий Васильевич Розанов пошел еще дальше: «Все последующие после Пушкина, русские умы были более, чем он, фанатичны и самовластны, были как-то неприятно партийны, очевидно, не справлялись с задачами времени своего, с вопросами ума своего, не умея устоять против увлечений. Можно почти с уверенностью сказать, что, проживи Пушкин дольше, в нашей литературе, вероятно, вовсе не было бы спора между западниками и славянофилами в той резкой форме, как он происходил».

И подтверждений сказанному мы найдем во множестве не только в сочинениях (стихах, прозе, критике) Александра Сергеевича, но и в таких уникальных источниках, как его письма. Письма Пушкина – это прежде всего – сам Пушкин, от первого лица, где он и комментатор, и интерпретатор своих художественных текстов, это Пушкин без двухвекового «хрестоматийного глянца». Письма эти можно читать с любой страницы, с любого абзаца, и они, читанные не раз, не надоедают, не утомляют, в них поэт – твой реальный собеседник, твой конфидент и неназойливый, смелый учитель жизни, всякий раз удивляющий и восхищающий читающего то благородным сердцем, то гениальным умом.

Известно, что Император Николай I, впервые встретился с поэтом 8 сентября 1826 года. Вечером того же дня он сказал товарищу министра народного просвещения графу Д.Н.Блудову: «Знаешь, я нынче говорил с умнейшим человеком России». А великий драматург Островский в речи на торжествах открытия памятника Пушкину в Москве в 1880 году сформулировал мысль еще объемнее: «Первая заслуга великого поэта в том, что через него умнеет все, что может поумнеть»… Сам же Александр Сергеевич «умнейшим человеком отечества нашего» аттестовал Петра Яковлевича Чаадаева. Знакомство их велось с лицейской поры и, несмотря на возникшее со временем разномыслие и разногласие, уважение и дружба меж ними никогда не иссякала. Примечательно, что обычно веселая шутливость и остроумие писем поэта, в письменных «разговорах» с Чаадаевым обретала иные свойства. Чаадаев старше Пушкина на шесть лет. На шесть лет и на Отечественную войну 1812 года, участником которой был этот самобытный и блестяще образованный русский мыслитель девятнадцатого века. «Он поворотил Пушкина на мысль», – писал впоследствии первый биограф поэта П.В.Анненков. Да, именно в юном Пушкине Чаадаев воспитал, а в зрелом нашел себе равного собеседника. Они говорили только о главном и сложнейшем – о философии истории и культуры, о разных путях развития Европы и России, о судьбах человечества и цивилизации в целом. Хрестоматийные строки девятнадцатилетнего поэта «Мой друг, отчизне посвятим Души прекрасные порывы», обращенные к Чаадаеву – только своеобразный камертон их последующей переписки, судя по всему, интенсивной. Но сохранилось и дошло до нас всего пять писем Чаадаева к Пушкину и три – Пушкина к Чаадаеву. Из них мы знаем, что еще до скандальной публикации первого из восьми «Философических писем» Чаадаева в журнале «Телескоп» осенью 1836 года, Пушкин получил его от самого автора и ответил ему:

«Что же касается нашей исторической ничтожности, то я решительно не могу с вами согласиться… Нет сомнения, что схизма отъединила нас от остальной Европы и что мы не принимали участия ни в одном из великих событий, которые её потрясали, но у нас было свое особое предназначение. Это Россия, это ее необъятные пространства поглотили монгольское нашествие. Татары не посмели перейти наши западные границы и оставить нас в тылу. Они отошли к своим пустыням и христианская цивилизация была спасена… И (положа руку на сердце) разве не находите вы чего-то значительного в теперешнем положении России, чего-то такого, что поразит будущего историка? Думаете ли вы, что он поставит нас вне Европы? Хотя лично я сердечно привязан к Государю, я далеко не восторгаюсь всем, что вижу вокруг себя; как литератора – меня раздражает, как человек с предрассудками – я оскорблён, – но, клянусь честью, что ни за что на свете я не хотел бы переменить отечество или иметь другую историю, кроме истории наших предков, такой, какой нам Бог ее дал».

Философскому спору Пушкина с Чаадаевым (как и смерти Пушкина) тоже скоро 185 лет. Однако современность откликается в нем так больно, словно ведется он по горячим следам сегодняшних наших русско-европейских и внутрироссийских баталий и непримиримостей. И сердце при этом все равно остается за русской правотой Пушкина.

«Поспорив с вами, я должен вам сказать, что многое в вашем послании глубоко верно. Действительно, нужно сознаться, что наша общественная жизнь – грустная вещь. Что это отсутствие общественного мнения, это равнодушие ко всякому долгу, справедливости и истине, это циничное презрение к человеческой мысли и достоинству – поистине могут привести в отчаяние». К этой пушкинской мысли нельзя не отнестись сочувственно, ибо и она ничуть не устарела – за два века не так много переменилось, и в наших общественных отношениях хотелось бы большего. Поэтому и стихи тоже не устаревают:

Беда стране, где раб и льстец
Одни приближены к престолу,
А небом избранный певец
Молчит, потупя очи долу.

Однако, тут есть один этический момент, отмеченный гением Пушкина. В наших рассуждениях о внутренних делах и проблемах государства, считал он, – следует прежде всего апеллировать к «своим» – своему народу, своей истории, своей стране. Пушкинское замечание о том, что «писатели наши говорят об отечестве с несчастным унижением; в них оппозиция не правительству, а отечеству» – не просто современно, но и остро актуально. И Пушкин не с возрастом (как думают иные) пришел к пониманию этого «отчуждения» от родины русского человека. В этом же направлении, и даже более резко он рассуждал и в молодости:

«Мы в сношениях с иностранцами не имеем ни гордости, ни стыда – при англичанах дурачим Василья Львовича, при M-мe де Сталь – мы заставляем Милорадовича отличиться в мазурке… Все это попадает в журнал и печатается в Европе – это мерзко. Я, конечно, презираю отечество мое с головы до ног, но мне досадно, если иностранец разделяет со мною это чувство…» (А.С.Пушкин – П.А.Вяземскому, 1826).

Или вот еще:

«Гордится славою своих предков не только можно, но и должно: не уважать оной есть постыдное малодушие… Может ли быть пороком в частном человеке то, что почитается добродетелью в целом народе? Предрассудок сей, утвержденный демократической завистью некоторых философов, служит только распространению низкого эгоизма. Бескорыстная мысль, что внуки будут уважены за имя, нами им переданное, не есть ли благороднейшая надежда человеческого сердца».

Мыслями Пушкина о России и русском народе, как субъекте истории, проникнуты все крупные сочинения Пушкина. Но сколько еще осталось актуальных и сегодня размышлений и догадок в отрывках, набросках и замечаниях, найденных Жуковским в посмертном архиве Александра Сергеевича Пушкина. В течение советского периода в сознание школьников внедрялась мысль о якобы «неистребимом якобинстве» и бунтарстве» поэта, его вольтерьянстве и призывам к социальным революциям. Теперь мы смело можем ответить всем, кто воспитан на этом заблуждении, словами самого Пушкина:

«Лучшие и прочнейшие изменения суть те, которые происходят от одного улучшения нравов, без насильственных потрясений, страшных для человечества».

***

Вот уже два века читающая и думающая Россия – а это и есть истинная Россия! – разгадывает загадку, в чем же кроется неиссякаемая притягательность Александра Сергеевича Пушкина, поэта и человека. И вторая загадка – почему все попытки сбросить Пушкина с корабля современности, забыть, переврать или исказить его, все эти попытки, как прошлые, так и нынешние, а равно и будущие – кажутся нам только жалким эпатажем, пустым желанием пристегнуть себя к Пушкину, прокатиться за его счет на вороных его неумирающей славы. Почему, даже на время увлекшись какими-нибудь эпатажных дел мастерами, Россия все-таки возвращается к первоисточнику, минуя апокрифы и всех исказителей первоисточника? Почему мы все-таки верим Пушкину, а не его соглядатаям и толкователям? Ответ, на мой взгляд, очень прост. Александр Сергеевич Пушкин никогда не врал. Все, что он написал, сказал и сочинил в своих стихах – чистая правда. Правда его великой души, его гениального ума. Он на бумаге словно передал нам себя самого таким, каким его сотворил Господь. А Господь вложил в этот сгусток божественной энергии столько света, столько любви, что в пересчете на минуты его короткой по земным меркам жизни получились огромные, неизмеримые величины.

Есть большие поэты, сочинившие себя, придумавшие свою позу, свою подчас очень убедительную легенду, в которую мы можем поверить и верим. Но стоит только копнуть глубже – обязательно наткнешься на разночтение стихов и жизни, поэзии и судьбы. У Пушкина этого нет по определению. У него нет даже малейшего зазора между личностью и поэзией. Он был в юности «афеистом» и написал Гавриилиаду и некоторые стихи, о которых сожалел потом всю жизнь. Он стал с возрастом глубоко верующим человеком и его стихи об Иуде, («И Сатана, привстав, с веселием на лике, Лобзанием своим насквозь прожег уста В предательскую ночь лобзавшие Христа) или знаменитое «Отцы пустынники и жены непорочны» ни на минуту не заставляют нас усомниться в истинности этой веры. То же самое можно сказать и о любовной лирике Пушкина. Разысканы практически все адресаты его стихов. По дням восстановлены его романы и пылкие увлечения. И опять же никакого зазора, никакой трещины между самим поэтом и вылившимися в бессмертные стихи чувствами. Но это уже тема отдельного большого эссе.

Рассуждать о Пушкине можно бесконечно, приводя в примеры то одно, то другое, то третье. Но бесконечно прав и наш великий историк Василий Осипович Ключевский, весёлыми словами которого мне и хочется закончить сегодняшнее эссе: «О Пушкине всегда хочется сказать слишком много, всегда наговоришь много лишнего, и никогда не скажешь всего, что следует».

Надежда Кондакова